Диски и книги можно купить
ЗДЕСЬ
или по адресу:

www.russia-on-line.com

 

 

 

 

Журнал «Чайка»

 

 

 

 

 

 

 

 

doteasy.com - free web hosting. Free hosting with no banners.

Монолог о Бродском
(Дина Михаленко беседует с Жанной Владимирской)
ФОРУМ № 2 (20), Миннесота. Февраль-2013

         – Что побудило вас выбрать Бродского для вашей новой работы?
         – Вообще, ответить на этот вопрос я могу односложно: любовь. Просто любовь, вспыхнувшая, когда я впервые услышала его читающим свои стихи в Питере, в бытность студенткой Ленинградского института Театра музыки и кинематографии. Возникшее тогда непреложное чувство, что передо мной гений чистой воды, подтверждалось стихами, сначала – в возлюбленном отечестве, потом – попадавшими к нам уже из Америки. А затем мы волею судеб оказались «соседями» Бродского, перебравшись в эту самую Америку и поселившись в Нью-Йорке, где я даже побывала в его квартире в Гринич Виллидж, хотя, признаюсь, испытала почти священный ужас, когда в ответ на мой звонок он немедленно предложил заглянуть к нему на Мортон стрит. Ужас, потому что к этому времени он был для нас уже фигурой почти легендарной, и я твёрдо знала, что кумирам нужно поклоняться издалека.
         – А вы были с ним знакомы?
         – Была. Но знакомство это носило поверхностный характер. После этого первого шока от чтения им стихов в полуофициальнoй обстановке, я встречала его в доме архитектора и живописца Юры Цехновицера, где бывали питерские поэты, и куда я стала вхожа. Но запомнились мне больше не эти встречи в «толпе», а несколько смешных эпизодов на Литейном, по дороге на Моховую, где я училась. Он – неторопливо вышагивающий, а я – вечно опаздывающая и мчащаяся рысью. Так что даже не встречи, а – столкновения с коротким обменом приветствиями и довольно неожиданными замечаниями и шуточками.
         – Можете вспомнить какую-нибудь?
         – Ну, вот он, после «привет-привет», спрашивает вдруг: «Любите поспать?» – «Д-да» – «Сны?» – «Да» – «Я тоже…». И разбежались. А потом читаешь у него: «…неохота вставать. Никогда не хотелось».
         В Нью-Йорке я решилась позвонить ему, потому что моя хорошая московская знакомая, поэтесса Наташа Горбаневская безоговорочно заявила, что позвонить я ему обязана, что она ему сообщила о том, что я только-только приземлилась в Нью-Йорке, что он меня помнит, и что вообще – как же не позвонить Иосифу? Он сразу же решил, когда мы с ним встретились, что моему голосу немедленно, просто не сходя с места нужно найти применение, и стал «делать звонки», как он выразился, в Нью-Йоркский отдел Голоса Америки. С неожиданным для себя результатом. Но это уже другая история, и на Голосе мы с Алексеем стали работать только три года спустя, Бродский к этой истории уже отношения не имеет.
         А возвращаясь к поэзии: стихи его стали доминантой нашего существования, как бы моральным компасом в нашей далеко не простой жизни, которую пришлось начинать сначала.
         Больше всего поражало и поражает до сих пор его мироощущение свободного человека. Знать, что кому-то оно безусловно дано, и что этот человек живет и действует рядом, в одно время с тобой – приносит огромное облегчение и побуждает к поиску такой же гармонии.
         Есть известное высказывание Одена, любимого англоязычного поэта Бродского – Poetry makes nothing happen. Так просто и лаконично, что перевести это на русский не легко: поэзия не имеет последствий, ничего в результате поэзии не происходит, ничего поэзия не делает – все варианты более или менее верны. После Второй Мировой войны Оден с горечью говорил, что все стихи в мире не спасли от газовой камеры хотя бы одного еврея. Бродский, не настаивая на общественной полезности или гуманитарной миссии поэзии, утверждает, тем не менее, значимость её в спасении душевного здоровья. Столько вещей способно в наше время унизить человеческое достоинство: ложь политики, жестокость экономики, вульгарность массовой культуры. Стихи дают нам возможность достоинство сохранить. Его стихи делают это со всей интенсивностью.
         Вот этот опыт, по его словам, борьбы с удушьем, растянувшийся для него на всю жизнь, нам хотелось сосредоточить в монологе, сделать осязаемым.
         – Это слово МОНОЛОГ в афише вашей новой работы вынесено в название. Догадываюсь, что это не случайность, и что за этим стоит какой-то вполне определённый смысл, точнее умысел.
         – Умысел? Пробудить ваше любопытство. Нет, я шучу. На самом деле за этим выбором стоят серьезные размышления.
         Можно ли было бы назвать эту работу моноспектаклем? Наверно можно. Хотя в нынешней театральной реальности, с ее шумной, часто избыточной внешней стороной, само слово моноспектакль начинает, к сожалению, восприниматься, как нечто ущербное, недостаточное. Ну что – все время на сцене одна актриса. И даже если есть другие персонажи, она их опять-таки и представляет…
         Наша цветаевская работа была все же моноспектаклем, именно потому, что в этом рассказе участвуют и другие люди, говорящие от первого лица – Волошин, Бальмонт, Пастернак, Белый.
         Ахматовский моноспектакль – это широкая панорама целого поколения, в котором Ахматова кроме прочего рассказывает об очень многих людях. И там, и там имеет место некоторая отделенность исполнителя от зала, некая черта между зрителями – в зале и актером – на сцене. Но конечно в обоих спектаклях есть и элемент монологичности, поскольку речь идет о поэтах, а поэзия по природе своей монологична.
         Эту же, новую работу мы задумывали именно как чистый монолог, как прямое высказывание, которое и во времени еще продолжает звучать. Оно включает в себя не только стихи – здесь есть и прозаическая часть – и вообще состоит не только из слов. Когда Бродский говорит: «Мне нечего сказать ни греку, ни варягу…» – мы только улыбаемся и слушаем, слушаем… Потому что ему конечно же есть что сказать. Вся жизнь человека может стать монологом. Может и не стать. Чаще всего не становится. В этом смысле жизнь Иосифа Бродского несомненно была выдающимся монологом. Он сам на это намекает в одном из стихотворений – оно вошло в спектакль – «…опустить длинноты, буквы вообще и начать монолог свой заново…»
         – Есть довольно широко распространенное мнение, что Бродский – сложный поэт. Вы тоже так считаете?
         – Так принято считать и говорить, причём часто вкладывая в это определение отрицательный смысл: мол, тяжело, непонятно, мудрёно…
         Я вспомнила смешную сценку: Ахматова жалуется на то, что все актрисы вдруг пустились взапуски читать её стихи. То есть это как бы стало чуть ли не модным... И вот одна из них пришла просить разрешения читать «поэму без чего-то». Речь шла о Поэме без героя.
         Нечто подобное происходит со стихами Бродского. Чуть ли не обязательный ассортимент: надо, мол, как же – Нобелевский лауреат. И вот такие массовые чтения, которые почему-то никак не разрушают легенду о трудности, недоступности, переусложнённости Бродского. Почему?
         Может быть, потому что к нему подходят не как к современнику, сумевшему выразить самую суть времени, а преподносят его как этакий столп интеллектуализма, делают из него классика, академика, что до смешного не соответствует тому, кто и что он есть на самом деле. Или, пускаясь в другую крайность, пытаются заставить его говорить на нашем, простом языке, разжевывают каждое слово, чтобы стало понятно. Конечно, он сложен – как сложно любое искусство, как сложен человек, как сложна жизнь. Но если вы всерьез относитесь ко всем этим вещам, вы даже не задумываетесь о сложности. Вы живете.
         – Расскажите о вашей работе на Голосе Америки.
         – Когда-то Голос Америки был для нас тем самым окном в свободный мир и источником информации в самом прямом смысле этого слова. Такого Голоса Америки не существует уже лет 15. Нам повезло: мы начали работать там еще в период твердого диссидентского сопротивления и жестокой реакции властей, период многих знаменитых невозвращенцев, Солженицына в Вермонте, Ростроповича в Вашингтоне, Барышникова в Нью-Йорке, всех не перечислить. И, конечно, Бродского, его Нобелевской премии, его лауреатства в Библиотеке Конгресса – это время привносило в нашу жизнь сознание «миссии», участия в благородной работе по пробиванию бреши в пресловутом железном занавесе. Никогда не забуду программу, в которой мне выпала довольно грустная миссия – читать рассказ Ларисы Богораз, приехавшей в тюрьму проститься со своим мужем, правозащитником Анатолием Марченко, там погибшим. И потом – её благодарную реакцию на эту программу. Или – чтение двух книг Надежды Мандельштам. И, Боже мой, какой поток благодарственных писем приходил на Голос, даже когда эти чтения закончились. Кстати сказать, эти чтения много раз, уже после перестройки, повторяли и Московская радиостанция, и Питерская.
         А одновременно нам казалось чрезвычайно важным рассказывать как можно больше об Америке, о том, чего в России не знают или знают превратно – о ее культуре, политических институтах, обычаях. Я стала автором и ведущей собственных программ Кино, Джаз, Музыка Кантри, Путешествия по Америке, Бродвейские мюзиклы – всё это позволило войти в американскую культуру, чуть ли не во всё её пространство.
         – Перед тем, как покинуть Советский Союз, вы успешно работали в театре и кино, пользовались известностью. Что случилось?
         – Да, жаловаться не приходилось: и в смысле диапазона ролей, и в смысле успеха у зрителей – «Медея» и «Маленький принц» в театре Станиславского; Клеопатра в «Цезаре и Клеопатре» Шоу, главные роли в «Орфее» Теннесси Уильмса, в Арбузовском «В этом милом старом доме» в Куйбышеве; «Письма к незнакомке», «Там вдали» Шукшина и многое другое – опять в Москве. Что я хочу сказать: что жизнь на театре складывалась достаточно удачно. Ну, конфликты с чиновниками от искусства, запрет работать в Москве – который в результате рассосался как бы сам собой – или гонители сами стали гонимыми – кто его знает – всё это сейчас ушло в область чуть ли не анекдота, а в памяти осталась бесконечная радость, которую приносило пребывание на сцене, благодарность к зрителям, которые самым неожиданным образом помнят сыгранные нами спектакли, умудряются находить нас спустя столько лет.
         Но так случилось, что пребывание на подмостках меня не просто перестало устраивать, а я бы сказала, стало мучить: получалось, что мы, волей-неволей, работали на строй. А строй в это время гноил в лагерях светлейших людей, выгонял из страны талантливейших, воевал в Афганистане. «Давал раза соседним странам», – как сказал Бродский. Так что продолжать казалось до такой степени преступным, что даже мысль о том, что придётся расстаться с профессией не пугала. Но праведность помыслов, вероятно, вознаграждается небесами: этого, как видите, не случилось…
         Играть здесь мы начали почти сразу же по приезде – в американской постановке «Моцарта и Сальери» Пушкина. Сделали две собственных програмы – романсов и песен бардов и ездили с ними по стране.
         Потом, на Голосе Америки вместо зрителей у нас обнаружилась гигантская аудитория слушателей, о которой раньше и мечтать не приходилось. А за последние пять лет, уже после Голоса Америки, это наш третий спектакль – быстрее такого масштаба работы не удавалось выпускать и в Союзе. К сожалению, нам не удаётся избежать паузы между самим процессом создания спектаклей и их прокатом. Его организацией нам приходится заниматься самим, а это – совсем не в сфере наших возможностей и способностей… Но когда, вопреки жалобам, которые часто приходится слышать, что люди не ходят, потеряли интерес, слишком озабочены своими делами и так далее – когда, несмотря на все это, спектакли случаются и ощущаешь необходимость для людей того, что ты делаешь – всё перед этим меркнет.
         – Ваши предыдущие спектакли вы уже показывали и на Восточном, и на Западном побережье. А эта новая премьера – она как-то связана со спектаклями об Ахматовой и Цветаевой?
         – Вы правы. Получается, что связана. Наверно можно считать их своеобразным триптихом.
         Есть у современного поэта и филолога Ольги Седаковой интересное наблюдение о том, что историю России можно излагать с трех точек зрения. Первая – официальная, история побед великой державы. Она – самая громогласная, но о ней и говорить не стоит, потому что эта история насквозь лжива. Вторая – это история жертв, страшная подлинная история кровавой войны государства со своим народом. Третья же – это негласная, мало кому известная история противостояния немногих людей и их безусловной духовной победы над строем. Вот она-то, будучи практически невидимой, как бы бесплотной, и привела этот режим к его бесславному концу.
         Цветаева была предтечей, провозвестницей отказа принять новую, советскую действительность, заявив: «Не возьмешь мою душу живу». Она стояла у истоков этой действительности. И вопреки всем испытаниям, выпавшим на ее долю, включая изгнание, сумела сохранить свой дар, свой властный голос.
         Ахматовой пришлось пережить все испытания этой эпохи внутри. Ей удалось сберечь и выразить тяжкий, горький, тюремный, в сущности, опыт современников. Ее можно, по английской традиции, считать «национальным поэтом» своего поколения, голосом его жертв.
         Иосиф Бродский стал новым национальным поэтом, голосом великого Отказа. Его отказ от подневольной общности родился не из другого опыта, как у Цветаевой, и не был тщательно скрываем, как у Ахматовой. Времени нужен был человек, который не потеряет себя и в том случае, если у него будет отнято все. О таком человеке за годы режима забыли. И им стал Бродский, избравший свободу, которая «всего милей, конца, начала…».
         В его лице та незримая третья история восторжествовала уже не только духовно и втайне, но открыто и окончательно.
         И есть еще глубокая непосредственная связь Бродского и с Ахматовой, глубоко им почитаемой, и с Цветаевой, поэзию которой он ставил выше всего. Этим последним он, кроме всего прочего, мне бесконечно дорог.
         Так что, можно сказать, что Бродский, наш современник, сумел восстановить связь времён, перекинуть мост между ушедшим поколением, поколением уходящим и нами. Без него наш собственный опыт остался бы невыраженным, не нашедшим формы, не вошедшим в искусство и в историю.
         А судьбы все трех – Цветаевой, Ахматовой и Бродского – это и есть истинная история страны.

Вернуться на первую страницу